Общий лад

Повесть

Тетка Настасья кричала: "Режут!" Из дома напротив неспешно вышла бабуля в белом, крапленном синими точками платке. Глядя себе под ноги, перешла пыльную, в рытвинах, дорогу и покорно встала около глухих ворот подворья Калиных. Бабуля не могла видеть скандала, но все-таки была теперь поближе к нему.

Стоял июльский полдень. Духота поубавила живости и веселья в листьях яблонь и вишен, разморила собак, вытравила, казалось, всю свежесть вокруг. Поселок затаился.

Не в ладах с этой тишью гремел скандал у Калиных.

Иван Хлебцов, сосед их, задумчиво глядел на калинские дела сверху: отец приказал ему залезть на крышу-поглядеть, где подправить. Иван (за делами-то городскими) приезжал домой нечасто. Вот и пришлось лезть на огняную крышу.

Иван стоял на лестнице. Глядя вниз, на двор Калиных, забывался и, приваливаясь к крыше, обжигал то локоть, то грудь-вздрагивал.

По двору метался Семен Калин-сын тетки Настасьи, ровесник Ивана - сорокалетний мужик. В галошах на босу ногу, в галифе, на икрах рыжие волосы дикобразятся. На голом теле - старый бостоновый пиджак.

- Паскудница! - ревел Семка и, набычившись, хватал за рога Ночку, стараясь стронуть ее с места.

Тетка Настасья, уперев руки в бока и нагнувшись, стояла посреди двора - толстая, тяжелая - и время от времени взвизгивала тоненьким голоском:

- Золотые мои, режут!

Семка трубно сморкался и с новой силой на телушку рычал.

"Делятся", - понял Иван.

Раз в месяц Семка обязательно делился с матерью и сестрой Антониной: хватал Ночку за рога, кур распугивал, разбивал маленькое замурзанное стекло в курятнике. Сам в это время считал, что делит имущество, поселковые же знали: в дурь прет...

- Наживаешь! - орал Семка. - Ночью заместо бабы берданку обоймешь!

Он кричал про огурцы: что их двенадцать соток, а сопляки так и норовят все плети помять, и еще про себя кричал, что жизни своей не щадит, урожай защищая.

Раньше Калины не выращивали огурцы. В их огороде, как и у других, вперемешку было всего, что в хозяйстве сгодится. Это уж Семка "в ум вошел" и решил: все растить - резона нет. Только слова, что в хозяйстве каждая травка сгодится, на деле выходит шиш. Башковитый мужик землю пустит под одно: поливать - в единый срок, полоть, урожай собирать -- опять же.

- Я наживай! - Семка рванул ворот бостонового пиджака.--А Тонька, паскуда, хлещи наживное по приблудным! Все расхлещи!

Иван качнулся на лестнице и ожег локоть.

Семка любил, когда бились стекла, летели перья со взъерошенных кур. Любил крикнуть о себе, добытчике, громко. Любил рвануть засаленный пиджак с треском. За воротами стояли зрители - он знал. Зрители жевали кончики платков и пришептывали: "Семка раскобызился... Семке нет удержу..."

Диву давался Иван: откуда в Семке, в этом дюжем мужике, болезненное желание быть на виду? Семка желал, чтобы подробности его жизни обсуждались поселковыми на лавочке около дома. Пусть скажут: "Семка ноне дал жару!", да еще и перекрестятся - Семке на радость.

Когда Семка стекла бил, бельевые веревки во дворе рвал, Иван только усмехался этому странному сочетанию в одном человеке первобытной дикости и тяги к показному: здоровый рыжий бугай, а раскапризничался. Но вот Семка крикнул про Антонину, и у Ивана напряглись мышцы - прыгнуть, завалить его на землю, сказать хрипло: "Веревки рви! Курятник разоряй! А про нее скажешь - убью!"

Антонина... Иван не вспоминал о ней. В суете дел, а их у зампредгорисполкома было немало, память работала безошибочно: проехать па стройку, позвонить Григорьичу, или Васильичу, или Сергеичу, подготовить отчет: Но он и не забывал о Тоне. Просто не для суеты были мысли о ней... С детства чуткий к звукам, Иван цепенел, когда слышал мелодию нежную и грустную. Странное чувство завораживало его в такие минуты: словно, кроме теперешней жизни, для него загадана совсем другая, будущая. В ней пребудет какая-то светлая женщина. Под волнующие звуки мелодии он всегда видит, как ее легкие, почти белые волосы треплет ветер. Волосы захлестывают лицо, и он может различить в нем только раздвоенный подбородок с нежной ямкой. Такой подбородок, как у Тони...

- Слазь! - резко крикнул отец.

Иван повернул голову и глянул вниз на свою сторону. Отец старик уже. Его лицо и руки затвердели, а вот живот размяк и обвис. Лицо темного обжига, тусклые глаза подернуты пленкой-кажется бесчувственны.м. На самом деле именно в старости он стал болезненно чутким. Его здоровое, смоляного зяпаха дело-столярное, его трудная жизнь, особина его живой натуры сплелись на седьмом десятке в необыкновенное чутье на все людское.

Сейчас отец приказал слезть. Иван не к добру загостился там, на лестнице, подсматривая скандал, калинское дело. Калинских дел отец не любил смолоду... Потому был рад, что у Ивана с Антониной не повязалось...

-Слышь, Ванька! Ты это! К обчему ладу! Слазь!

Иван, все еще глядя на калинский двор, невольно подумал о том, что голос у отца тот, прежний, из молодости: крутой.

Внизу, у Калиных, представление заканчивалось. Тетка Настасья уже убралась в дом.

Семка, стоя посреди двора, приседал в такт самым весомым словам своим, картинно раскидывал руки в стороны:

- Семка дурак? Ага! Дурак Семка! С Семки шерсти много! Стриги его! Вышибай его из дому! Семка стерпит!

Вдруг рывком жестко стащил кепку с лысой головы, с маху всадил ее в землю и прокричал:

- Фигу вам! С маслой! Остаюсь!

Когда Иван с отцом вошли в дом, мать сидела за столом, перебирала пшено. Очки у нее были надеты наперекосяк. От этого расплывчатые за стеклами ореховые глаза ее казались на разных уровнях. А все размягченное лицо с этими разными глазами становилось домашним и милым.

Мать оторвалась от пшена, посмотрела на них. Отец вскользь глянул на нее, сел на стул, сразу обмяк весь и сказал:

- Семка цирку показывал...

- Опять вздурился, пустая башка, - горестно сказала мать и закивала головой.

- Ты что ж, без очок пшано, что ль, не разглядишь? - Отец насупился: так не к душе были ему стекляшки.

- Ишь ты, передурнился весь! - Мать поправила очки, но усадила их не ровнее, а еще чуднее. - Не разгляжу! Глазки-то не молоденькие! Без очок тута чего? Месива. А через их кажная крупка ядреная!

- Ядре-оная! - передразнил отец. - Ты вон луче расскажи ему, к чему Семка цирку показывал.

Отец рассердился иа мать: сидит... В пшене копошится вроде курицы! Очки напялила не хуже городской! А того не поймет, что Ваньке самый интерес, отчего Семка кобенится: Самый интерес его там, у Калиных... На лесенке стоял, как приклеился! И крыша своя не нужна ему стала! Там его интерес...

Отец встал, в сердцах оттолкнул табуретку, так что она неуклюже запрыгала по полу, и вышел.

Мерно и ласково продвигая неудачные крупки на край стола, мать заговорила:

- Семка все грозится, что дом разделит, долю свою продаст. Себе купит пятистенок на стороне. И телушку с собой сведет со двора. И курей возьмет, какие, мол, тоже его доля.

-А что это он?-стараясь сказать как можно безразличнее, напряженным голосом спросил Иван.

- Да злобствует, что Тоня девчушку с собой из города привезла. Бабы сказывали, дочку...

Иван почувствовал, что лицо его становится жалким. Однажды на работе во время неприятностей он случайно глянул на себя в зеркало. Он не представлял до этого, что бывает таким: жалким, с нервными белыми губами, суетливыми глазами.

Иван знал, что несколько лет назад Тоня вышла замуж, но быстро разошлась. Работала в городе в какой-то конторе, наезжала в поселок, теперь вроде бы вернулась насовсем. О ребенке Иван не слышал.

- Чего же... Может, она и сходилась с кем... Дитенка народила... - тихо рассуждала мать. - А что сюда раньше не привозила - знала, что Семка взъярится... И то сказать, с брюхом я ее не видала, нет, не видала. Но и с другой стороны сказать: чужого-то одна-то она, без мужика, не возьмет себе. И обратно сказать: на кой ей чужой? Она своего народить может...

Когда раньше Иван слышал, что жизнь у Тони не заладилась с кем-то там, он испытывал облегчение. Книги твердили: умеет любить лишь тот, кто желает любимой счастья. Пусть с другим, но счастья. А он не желал. Он любить не умел. В него радость вошла, как узнал, что там не заладилось...

- С лица миленькая, девчоночка-то, - говорила мать, - курчавенькая... Годочка четыре.

Иван встал, поправил на стене картину "Три богатыря", затем рамочку с фотографиями выровнял.

У них с Леной не было детей. Лена занималась вопросами детской психологии, говорила всем, что пишет кандидатскую - рожать не хотела.

- А что, Антонина давно здесь? - осевшим голосом спросил Иван.

- Оно да, с юня.

Мать всегда называла месяца по-своему: юнь, юль, как будто, кроме обычных месяцев, у нее были свои, ей подвластные.

- На почтовой работает,-продолжала мать. - Сдается мне, ворочаться в город не желает. В юне как-то шла она с девчоночкой мимо. Я девчоночке ягоды дала - у них своей нету, - Семка под огурец землю пустил. Ласковая девчоночка-то. "Спасибо!" - говорит. Она и сама-то, Антонина, ласковая: давай, грит, я тебе, теть Кать, варенья приду наварю...

Мать вдруг засопела, дернула очки и начала часто моргать. Лишнее сказала и загорилась: сбесилась, старая! Антонину хвалить придумала! И без того Ванька все ноженьки отстоял, на двор их глазея. А она, колчушка, углей подкидывает. Или у нее снохи нет?

- Когда чего подмогнуть - из смородины витамин натолочь... Из помидоров жгучку провернуть - мне сношепька подмогнет, Ле-нычка! - сказала мать напряженно-обиженным голосом, кому-то доказывая.

"Когда ж это она тебе помогала, мама?" - подумал Иван.

Лене нравилось чувствовать себя деятельницей. Она называла себя патриоткой детской дошкольной психологии. Но Иван знал: детская психология здесь ни при чем. Шумиху Лена могла бы создать и в драмкружке, и в Обществе охраны памятников старины - лишь бы, мельком глянув в зеркало, бросить: "Лечу на конференцию! Просто рвут на части!" Она с презрением относилась к житейским "бабским" делам, как-то: затеять пироги, заштопать носки, посолить огурцы. Лена не понимала и не умела это - умела другое: на конференции читать доклад внушительным голосом, умела глядеться бодрой современной женщиной. "Держусь бодрячком!" - говорила она приятельницам по телефону интригующим тоном. "Бодрячок" этот превращался дома в кислую зануду. Так, после каждого телефонного разговора она долго и мучительно исследовала его подтексты:

-Эмилия Филипповна просто ахнула: "Как, Лена, вы еще не защитились?" На первый взгляд поражена: способный человек -

и еще никто! Но ты вдумайся, какой подтекст!

Лиза сообщила, что купила себе фирменное зимнее пальто. Каждую деталь описала - явно с намеком на мое драное!

Все ее приятельницы, как на подбор, разговаривали с намеками и подтекстами. Сама Лена тоже частенько говорила, что он не понял ее подтекста.

Собираясь куда-нибудь, Лена делала прическу у него на глазах. Это было ужасно. Она брала клок хной крашенных волос, резко била по нему железной расческой - от клока летели в разные стороны волосинки. Когда все волосы были встопорщены и голова теряла подобие человеческой, Лена свирепыми движениями, пятерней, приглаживала волосы, а затем обильно орошала их лаком. Голова становилась полированной. И он с едкой насмешливостью представлял, как соберутся в душном зале они, деятели дошкольного воспитания, со своими полированными головами, бездетные...

- Ты не ценишь меня! - легко говорила Лена и не знала, что истина гораздо хуже ее слов. "Не ценишь..." - этот этап прошел давно, после него уже был длительный период скрытого раздражения, а потом терпеливая неприязнь, бесконечная, как хроническая болезнь.

Иван познакомился с Леной у каких-то общих друзей. Со временем друзья канули в Лету, а вот она... осталась. В молодости, правда, она не полировала голову, а заплетала длинные тогда волосы в косу. Она мастерски умела плести косу и любоваться Иваном. А он тогда, как медведь в цирке, любил, чтобы им любовались...

Однажды Лена назвала его "человеком без преград". До сих пор Иван ярко помнит тот случай.

Им, студентам, по двадцать. Он дружит с Леной, но может не видеть ее недели по две. Весна. Льет с неба, с крыш. Но самое главное - это общее настроение бесшабашности: прохожие кричат друг другу издали, машут руками. Он приходит в общежитие к Лене - пальто нараспашку, только что обрызгано грузовиком, вспенившим бурую лужу. Ивану хочется двигаться, куролесить, а все против него: дверь Лениной комнаты наглухо закрыта, даже не колыхнется от удара. Комната так плотно и безнадежно закрыта, что у Ивана появляется желание проникнуть туда. Он бежит к соседям наверх, выскакивает на их балкон. Легко перемахнув через перила, Иван цепко хватается за железные прутья. На балконе уже перестали кричать, они только стоят в оцепенении и боятся. Талая вода звенит все сильнее: ничего нет вокруг. Сырой весенний мир за спиной у Ивана - страшно ошибиться. Иван дико вскрикивает и прыгает на нижний балкон. Там, шальной от прыжка, он высаживает стекло двери. А Лена уже врывается в комнату со стороны коридора и, радуясь за себя, говорит ему:

- Ты! Ты... человек без преград!

Потом она часто рассказывала эту историю, обязательно предваряя ее словами и вздохами: "Я редко говорю об этом. Мне тяжело говорить. Но и радостно!"

- Ты безумно любишь меня, - сделала тогда вывод Лена.

Как ему понравился в те годы этот ярлык - человек без преград! Он и поступки свои подгонял под эту выдуманную формулу.

Теперь Иван приехал домой после крушения многих планов, надежд... И слова - человек без преград - кажутся ему вычурно-фальшивыми.

Когда надоедала жара, лили дожди - обильные, густые.

Ветви яблонь намокали, влага задерживалась в гнутых листьях, отяжеляла их, и ветви бились в окна горницы, как маленькие влажные птицы. Небо там, в просветах яблонь, было переменчиво - серое, сизое, с дымчатыми полосами, оно притушало летнюю чрезмерную яркость воздуха, от которой слезятся глаза. Небо густело круто, от этого в горнице становилось сумрачно и влажно. Хотелось молчать, сидеть вместе с родными и про себя радоваться, что дождь не кончается, а сидеть в доме так уютно.

В горнице дождь-щедрые чистые струи- был виден в окна, поэтому объяснимы были и все звуки: сухой треск, а потом уже влажный гул грома, беспокойство деревьев, постукивание сизых яблоневых ветвей в омытое стекло.

В сенях же не было ни одного оконца. Дождь бил гулко в деревянную дверь и гортанно - в железную крышу. На душе становилось тепло :

***